Так получилось, что в последних классах школы я стал форменным хулиганом. Довольно даже известным в Ленинграде хулиганом, отмеченным, как говорится, „в определенных кругах”. Потом, как и полагается по закону (правда, с некоторым опозданием, так как я от армии этой скрывался около трех лет) я был призван на срочную службу в Советскую армию.

Службу – не очень тяжелую – я нес на Украине, рядом с каким-то яблочным раем, где даже щеки мальчишек, их пятки, мелькавшие из-за проволочного заграждения части, усмешки девушек в деревне – все было похоже на яблоки.

Служил я примерно в тысяче километрах от дома, от обожаемого моего Ленинграда, и выбраться туда не было никакой возможности. Нас не выпускали даже в Харьков, где были хотя бы кинотеатры, рестораны, музеи, какие-то художники, какие-то студентки, где можно было подцепить на улице младшую научную сотрудницу из краеведческого музея, попавшую в Харьков по распределению, и вспомнить с ней львов на набережной, колонны Казанского собора и пивбар „Стенька Разин”. Потом (имея полную возможность пойти в приличный ресторан) купить с ней на двоих чекушку водки и выпить в парадной тайком, закусывая хлебом и солеными огурцами. А потом пойти и лечь с ней в постель и чувствовать ее слезы на плече и слышать ее: „Любимый, не уходи, любимый! Все ненавижу! Всех! Так взяла и стреляла бы без всякой жалости. Липнут все, взгляды их, рожи их, запах изо рта, улыбки, говорок! А пустишь в постель, так залезет на тебя сверху, посопит, и набок – представляет себе, что и как друзьям рассказывать будет. Любимый мой, ведь правда, стоит Ленинград, весь в узорчатых чугунных оградах и граните? Правда, есть еще белые ночи, и в общежитиях свет горит до утра?! Поцелуй меня сюда, в грудь, и в живот, и сюда, сюда не забудь, гладь меня, гладь меня всю, прикоснись ко мне еще своими музыкальными пальцами, мой ненаглядный…”.

Служат в России далеко от дома по одной очень простой причине: если народ вдруг вздумает проявлять недовольство, армия должна народ этот бить, в него стрелять и тем недовольство подавлять на корню. Например, если в Литве, скажем, волнения по поводу насильственной экспроприации коров и приусадебных участков, то никто, даже самый большой кремлевский идеалист, не предполагает, что литовский солдат будет по приказу русского офицера стрелять в своего соседа, а может, и брата, который корову со двора увести не дает. А грузин будет стрелять, и узбек будет. Не потому, что грузин и узбек плохие, а литовец хороший, – просто грузин языка литовского не понимает, в чем дело ему не очень объясняют, да и вообще, ему на этого человека, орущего что-то, стоя посреди двора, наплевать. Ему нужно перед офицером себя показать, заслужить его расположение, чтобы посередине 3-летней службы в армии получить 10-дневный отпуск. Этот отпуск ему необходим, так как у матери с отцом литовские солдаты отняли корову, отрезали здоровую часть от участка, и сейчас обалдевшие мать с отцом не знают, как прокормить 7 или 8 его младших братьев и сестер – и он (старший брат) должен помочь советом и вообще разобраться в ситуации на месте.

Я-то служил на Украине случайно, совсем не потому, что я еврей. Наоборот, в паспорте у меня написано „русский”, а имя Александр в сочетании с фамилией Луков никаких подозрений даже у зорких начальников отделов кадров никогда не вызывало. Правда, с возрастом лицо стало приобретать какое-то семитское надменное выражение (так что годам этак к тридцати на улицах, особенно в субботу в районе синагоги, ко мне часто обращались на идиш), но в те армейские времена только тщательное исследование могло обнаружить, что отца моего звали не Владимир, а Зеэв, мать не Анна, а Хайка, а родственников в Советском Союзе у нас не было совсем не по причине войны, голода или инфекционных болезней с летальным исходом, а по гораздо более прозаической причине – отъезда всей семьи, кроме моего деда, в государство Израиль, в 1922 году от Рождества Христова (дата по еврейскому календарю мне неизвестна).

Отец мой, сирота, приходился маме дальним родственником, и по смерти его родителей, взят был дедом на воспитание – воспитан, одет, обут, обучен, а впоследствии и оженен, о чем он, судя хотя бы по его собственным высказываниям, никогда не жалел.

Так вот, находясь на службе на Украине, в чертовой этой дыре, озверевал я от скуки. Поговорить было совершенно не с кем, поэтому душу свою я изливал в стихах. Стихи эти, по моему ли недосмотру, либо заботами моих соседей, зарабатывающих отпуск всеми правдами и неправдами (если бы у моей матери отнимали корову, я бы и не то стал делать), попали эти мои вирши к офицерам и частично были отложены и переписаны (там, где образы были возбуждающего характера), а частично были предъявлены мне на суде, как клевета на советского офицера вообще и на офицеров нашего полка в частности. Так что за первым наказанием в карцере малейшая моя провинность стала приводить к неизменно трагическому результату. Таким образом, не будучи евреем официально, я был превращен в цветущем украинском селе в изгоя, врага народа и сильных мира сего, а значит, в еврея.

В те времена ситуция забавляла меня значительно меньше, чем сегодня, и я искал случая снова заслужить расположение командиров. Поэтому, когда полковник и начальник штаба стали перед строем и полковник отеческим тоном (поговаривали, что он гомосексуалист) спросил: „Кто из вас, мальчики…?” – то я не стал дослушивать, что он именно от нас хочет, а боясь конкуренции, тут же шагнул вперед, всем своим видом показывая, конечно, не только преданность партии, правительству и Советской армии, но и желание делать все для пущей ее славы и расцвета. И только сделав этот злополучный шаг, услышал: „…боксер и честь нашего полка на армейских соревнованиях сумеет достойно защитить?”.

Полковник любил говорить цветисто, так что не только солдаты, но и младший командный состав не всегда его понимали. А я уже стоял перед строем по стойке смирно и отчетливо превставлял себе, как на дивизионных соревнованиях дюжие молодцы делают котлету из моего интеллигентного лица…

Вечером после разговора с ротным командиром я находился в состоянии тяжелой депрессии. Ротный рассказал мне, что родной полк ждет от меня победы и только победы, и чтоб я знал, как много неприятностей и огорчений принесет мое поражение. Рассказал, поминая при этом мою мать, расписав в подробностях и деталях все мое будущее: что именно он сам и другие офицеры со мной сделают, если я заболею в день соревнований, либо растяну ногу за неделю до них.

Лежал я, как уже упоминалось, в дурном расположении духа, и тут подошел ко мне маленький еврейчик из соседней роты и сказал, что если в боксе он ничего не понимает, то дзюдо он когда-то занимался и кое-чем, как он надеется, сможет мне помочь. Он брался научить меня защищать особо важные места головы и туловища, уходить от удара и падать (что было особенно нужно в моем положении).

„Ты будешь падать, как бог! – сказал он мне. – Ни один дыбил не достанет твою физиономию, если, конечно, они не раскопают Кассиуса Клея, но Кассиуса Клея им не раскопать. Ты, главное, их не бойся – прыгай вокруг них и шипи. Это очень важно – шипеть! Так ты и их запугиваешь, и себя успокаиваешь. Подражай змее, создавай у него, у противника, в голове ассоциации со змеей. Понял? Пусть он подсознательно опасается укуса. Тогда он будет бояться раскрываться… Я так думаю, – сказал мне маленький грустный еврей из соседней роты. – И не бойся, не бойся их. Они всегда чувствуют, когда боишься. Понял? Я это на своей шкуре испробовал”, – и он улыбнулся мне так, будто мы с ним были по одну сторону баррикады, а все „они” – по другую.

Я думаю, он догадывался, что я его рода-племени, но спрашивать ничего не стал. И правильно сделал. Я бы не ответил. Но он говорил так, будто уже спросил, а я уже ответил „да”, будто мы с ним обязаны чем-то друг другу, и в случае, если с ним что случится, я тоже, мол, буду должен ему помочь. Я отвернулся от еврея, чтобы он ушел – и он ушел, но назавтра вернулся. Он начал учить меня прыгать, разминаться, защищаться и падать. И шипеть. Он только не учил меня бить. „Еврей, когда он на родине, он бьет, – сказал он мне. – А когда еврей в изгнании – он защищается. Он защищает свой дом, свою жену, своих детей и свою честь. И если ему становится совсем плохо, то он, как Самсон, раскачивает колонну, на которой держится храм, и обрушивает крышу на всех мучителей своих. И гибнет при этом сам. Да, гибнет сам”, – сказал мне этот глупый еврей, усмехаясь криво и надменно.

Я мог бы пойти и настучать на него ротному, но не пошел. Наверное, потому что мне надо было срочно научиться падать. Через неделю приезжала спортивная команда соседнего полка и кроме футболистов, бегунов и прыгунов везла еще двух боксеров – и я должен был срочно чему-то научиться. В день их приезда выяснилось, что полусреднего веса боксеров у них нет – и мне автоматически была присуждена победа.

На следующее соревнование мы выехали к летчикам, километров за сто от расположения нашей части. Футболисты наши тут же проиграли с разгромным счетом, волейболисты перестали сопротивляться после первой же подачи. Легкоатлеты растерянно улыбались – так что к началу соревнований по боксу, по борьбе и штанге все надежды возлагались только на меня.

Я вышел на ринг, попрыгал для видимости и стал ждать противника. Почему-то, когда я увидел, что он казах, меня это развеселило и успокоило. Казах неуверенно проталкивался к рингу, а за локоть его крепко держал ротный командир. У ротного было волевое выражение на широком и тоже скуластом лице. Я решил проверить возникшее подозрение, и когда казах поднырнул под канат, раза два махнул кулаками в его сторону, при этом крича „Ха! Ха!” – и устрашающе вертя белками. Казах застыл на секунду, и его раскосые глаза до того красноречиво выразили весь ужас его казахской души, что мне стало его жаль.

Ударил гонг. Я прыгнул вперед. Казах зарыл лицо обеими руками, предоставив мне спокойно лупить по его перчаткам. Я решил весь первый раунд держать зрителей в напряжении. Иногда я останавливал серию ударов, и тогда казах несмело совал мне перчатку в лицо. Я отпрыгивал, он выглядывал из-за перчаток – где я? – и снова закрывался. В перерыве я тяжело дышал и ругался сквозь зубы. Во втором раунде зрителям стало ясно, что я решил казаха прикончить. Я кружил вокруг него, ни разу не ударив даже по перчатке, и шипел. Я ждал, пока он раскроется, чтобы нанести ему завершающий удар, но казах вдруг опустился на пол, прижал перчатки к лицу и заплакал. Мне подняли руку и объявили победителем. Я хотел пойти к тому казаху и все ему объяснить, но как-то времени не было, да и глупости все это – стал бы казах ко мне подходить, если бы набил мне морду?!

Следующее соревнование я снова выиграл, не выходя на ринг – мой противник сломал руку во время подготовки к соревнованию. Итак, не приложив каких-либо усилий к достижению этой цели, я вышел в полуфинал дивизионного розыгрыша и послан был на последние два боя в Харьков. На все время подготовки к соревнованиям освобожден я был от дежурств, учений, питался отдельно от всех качественными продуктами из офицерской столовой – и только политические информации посещать был обязан, так как от ежедневной политинформации солдата может освободить только бог, а его, как известно, нет, или, по крайней мере, делами советских солдат он не занимается.

Поехал я в Харьков, умея в совершенстве падать. Начальство разрешило мне взять с собой и моего еврея в качестве секунданта, но отнеслось к такому выбору неодобрительно. „Комсорг мог бы больше помочь тебе”, – заметил секретарь партийной ячейки полка, но я был уже на таком особенном положении, что разрешил себе возразить ему и даже высказать собственное мнение. Я сказал: „Товарищ капитан, комсорг-то в боксе не очень понимает”. „Ну, это смотря с какой стороны взглянуть”, – сказал капитан, но послали и еврея и комсорга, только не секундантом, а начальником спортивной команды, состоящей из меня. Больше никто из полковых спортсменов на финальные игры не попал.

В Харькове мне выйти за пределы спортивного клуба армии не дали. Комсорг сам по бабам ходить боялся и мне не давал, а секундант мой нашел в городе целую кучу родственников, и они вечно шептались о чем-то за дверью спортивного зала. Противников своих я не видел, но ходил слух, что один из них был до армии чемпионом Молдавии, а второй – офицер, входил в юношескую сборную этого самого Харькова, в офицерской школе все время тренировался, и даже побил какого-то заезжего мастера спорта на республиканских соревнованиях. Именно с ним, как выяснилось, я и должен был драться за право выхода в финал.

„Ты на него не шипи, – сказал мой секундант, – ты прыгай все время, делай вид, что разведку ведешь, а когда он тебя стукнет небольно, ложись. На счете семь попробуй приподнимись – и снова падай. После десяти вскакивай не сразу и не очень радуйся. А в раздевалке говори: на меня как будто крыша упала – ничего не помню. Как дело было – не понимаю. В следующий раз я ему задам! Ясно?”. Мы тщательно отработали план, и я много раз падал, поднимался, крутил белками и заплетающимся языком произносил заученные слова.

Настал день соревнований. В раздевалке я так вспотел от страха, что даже самому себе стал противен. Надо было начать переодеваться, а я не мог двинуть ни рукой, ни ногой. И тут вошел мой противник. Новенькая лейтенантская форма сидела на нем так, что девчонки Харькова должны были стонать при его появлении. Он вошел, бросил спортивную сумку на скамью и сказал мне следующие слова: „Солдат, когда ты и офицер в форме, ты должен встать и отдать ему честь, ясно?”. „Так точно, товарищ лейтенант”, – сказал я. „Встать!”. Я встал. „Смирно! И повторить все, что я тебе сказал!”. Я повторил. После чего он переоделся и пошел разминаться. На секунданта моего он вообще не посмотрел, будто его не существовало. Я стал стягивать с себя гимнастерку.

„Слушай, – сказал мне вдруг мой еврей, – ты забудь все то, чему я тебя учил. Все глупости. Пока я не вижу их наглые хари, я могу говорить спокойно, но когда я гляжу этому быдлу в лицо… Ты же хулиган. Ты интеллигентный человек, и ты хулиган. А это значит, что, с одной стороны, ты понимаешь кое-что, а с другой – кое-что можешь… Перед тобой советский офицер, у тебя есть возможность дать ему в морду и не сесть за это в тюрьму. У тебя есть возможность дать советскому офицеру в морду – и ты должен эту возможность использовать. Так я думаю”.

Он был румяный, он был крепкий, с отличными мускулами на ногах и на руках. Он умел обороняться и наступать, знал тактику и стратегию боя, обладал поддержкой сидевших в зале земляков. И уверенностью в победе. Он не знал только, да и откуда было ему, сопляку, знать, что мою маму звали Хая, отца – Зеэв, и что против него вышел по странной случайности не начинающий боксер полусреднего веса, а бывший ленинградский хулиган, которого не испугать было разбитой бутылкой, самодельным кастетом или даже железной палкой с заточенным на заводе острым концом.

Я сам забыл об этом хулигане, забыл на время. На все время армейской спячки в цветущем украинском селе. Но теперь мой секундант, мой маленький еврей, который когда-то занимался дзюдо, имеющий родственников во всех концах света, исповедующий философию шипения, прыганья и падения, напомнил мне о том чего русский человек по имени Александр Луков знать никак не мог.

И вот мы стояли один против другого, он и я. Я знал о своем противнике все. Он был передо мной как на ладони: украинец, член ВЛКСМ, антисемит, боксер, отличник боевой и политической подготовки. Он же только думал, что знает меня. И это мое преимущество я должен был каким-то образом использовать.

„Лейтенант Кислюк, кандидат в мастера спорта, штаб дивизии”.

„Рядовой Луков, стрелковая часть 742”.

Даже мой комсорг был за него. Он хоть и хотел победы своему полку, но в глубине души был за Кислюка, за это зримое воплощение настоящего советского человека, кумира школьных балов, исправного подписчика „Блокнота агитатора” и газеты „Красная звезда”. Бамм!..

И вот он приближается ко мне, мягко переступая на пружинистых ногах своих, выставляя вперед перчатки, осторожно выглядывая из-за них ясными глазами советского спортсмена, друга всех угнетенных народов, готового в любую минуту протянуть руку братской помощи, но „наш броненосец всегда стоит на запасном пути!”.

Он шел ко мне с доброй улыбкой не как враг, он шел ко мне как друг, как соперник в спортивном соревновании – но куда ему было обмануть меня! И я, тоже сделав шаг вперед,   остановился и ждал его, опустив перчатки к животу…

И я дал ему все-таки в его ненавистную плебейскую челюсть, дал-таки после того как получил сам, после того как валялся у его ног и слышал восторженный рев зала. Я дал ему в челюсть сбоку, воровским приемом, ударив весом всего тела по одной точке – и он рухнул, упал, он осел, как подкошенный, широко глядя на меня непонимающими глазами обиженного ребенка, у которого вырвали вдруг его любимого старого Мишку….

В финальном матче меня изметелили так, будто я был тренировочной грушей, а не живым человеком. Мой противник, хитрый молдаванин, получил от родственников секунданта взятку (едой, вином и, наверное, деньгами) за одно только обещание не убить меня на ринге. Каждый раз перед тем как ударить меня по физиономии, он заговорщицки подмигивал левым глазом и улыбался. Он так часто бил меня, что я решил, что он страдает тиком.

За второе место на дивизионных соревнованиях мне позже, уже после того как я демобилизовался из армии, симулировав тихое умопомешательство, после трех месяцев лежания в дурдоме на проверках, уже в Ленинград, к перепуганной маме пришла грамота и удостоверение кандидата в мастера спорта по боксу.